Ох уж эти сказочники... (с)
Как истинно и эпически ленивый человек, только теперь сподобилась начать переносить сюда фики с прошедших Битв. Вот этот был написан для команды Русской Классики на прошлогоднюю Фандомную Битву, и я нежно его люблю.
Название: Человек-клоп
Автор: я набивала буковки на экране. А вот курили эту идею замечательные и талантливые neeta, Genossin, Darya_G, El-lza
Бета: neeta
Размер: макси, 16 715 слов
Персонажи: Обломов, Штольц, Базаров, Чичиков и прочие старые знакомые всех российских школьников. Есть аллюзии на людей-икс и человеков-пауков
Категория: джен с очень возможным преслэшем (от себя - да куда ж они теперь друг от друга денутся!
)
Жанр: стеб, юмор, экшн, кроссовер
Рейтинг: низкий( Не до секса, Отечество надо спасать!
Краткое содержание: Один раз Илью Ильича Обломова укусил клоп... Один раз Евгений Васильевич Базаров умер от заражения крови… Они оба не раз об этом пожалели.
Предупреждения: текст не привязан к каким-то конкретным историческим реалиям. Присутствует разрушение одного известного культового сооружения (лет этак на пятьдесят-шестьдесят раньше, чем в реальности)
И ссылка на иллюстрации. Первые две - olgamoncher, третья - Darya_G
fk-2o13.diary.ru/p191814659.htm
читать дальшеНачалось все это с досадного, но мелкого, житейского и совсем вроде бы не стоящего упоминания происшествия. В один замечательный летний день 18__ года, когда Илья Ильич Обломов в своей петербургской квартире на Гороховой по обыкновению лежал на диване, наслаждаясь тишиной и покоем, и пытался делать вид, что читает роман из старой жизни, держа книгу вверх ногами, его ужалил клоп.
Ужалил он Илью Ильича в довольно деликатное место, о котором в приличном обществе не упоминают, ужалил весьма чувствительно – и тут же подло укрылся под диваном. Или в прорехе в диванной обивке. Или даже глубоко внутри дивана, где-то среди его пружин. В общем, где-то это подлое насекомое да укрылось и тем избежало справедливой кары пострадавшего от его хоботка – хотя, вполне возможно, кары бы и так не последовало. Всем ведь известно, что клоп создание крайне вонючее, если его раздавить, поэтому вряд ли Илья Ильич, как человек деликатный и нежный, решился бы осквернить свое обоняние.
От укуса Обломов соскочил с дивана с несвойственной ему стремительностью, покрутился на месте, потирая пострадавшую правую ягодиц – Захара в квартире не было, стесняться некого, можно и позволить себе разные сомнительные действия. Потряс слегка покрывало в поисках обидчика, но полностью его стаскивать не стал, потому что потом пришлось бы обратно возвращать, а ему было лень. Не нашел никого, снова место укуса потер, покачал головой, покряхтел, обратно на диван завалился, подумал, что надо бы Захара, как придет, послать за водичкой какой от клопов – или чем их там изводят – и заснул. Заснул, даже не подозревая, что клоп этот был совсем не простой, и очень скоро ему придется в этом убедиться.
Уже на следующий день, когда собственно укус и зудеть-то перестал, овладело им какое-то беспокойство, волнение. Вроде все по-прежнему, спокойно, и ничего особенного не происходит, а внутри что-то неладно, на диване – это его-то старом, верном, родном диване – лежать неудобно стало: как ни повернешься, а все неловко. И все время под ложечкой сосет, тянет куда-то бежать, непонятно зачем и к кому. К нему в тот день Волков и Судьбинский один за другим зашли, так он во время их визитов извелся весь и изъерзался, до того ему было невмоготу их слушать, сил нет, хоть из окошка выпрыгивай. Они ему, само собой, и раньше были в тягость, но не настолько же! И вот, отделавшись от всех гостей и промаявшись весь вечер, к ночи Обломов решил уехать на природу, в свою родную Обломовку.
Это было для человека, который мог целый день с дивана не вставать, невероятно, так что сами можете видеть, до чего его эта нервозность довела. Он рассудил: если уж вдруг меня так куда-то потянуло, попробую обойтись малой кровью и уеду в милое сердцу поместье, где мне каждый камень и каждая тропка знакомы (не то чтобы он собирался по этим тропкам бродить, но знакомы они ему все-таки были). Подышу свежим воздухом, голову, которая что-то целый день горит, проветрю, а заодно и поразмыслю, как следует на свете жить.
Далеко не всегда у Обломова «сказано» означало «сделано», но на сей раз собрался он, хоть и с помощью Захара, но быстро, за полдня, и даже за время сборов ни разу на диван не прилег – так сильно мандраж этот в нем уже разгулялся. Штольц, который как раз его решил навестить, так и встал столбом, глаза протирая, – никак не ожидал он от своего друга такой прыти. Потряс головой, убедился, что ему не мерещится, и пошел щупать Обломову лоб, потому что, с его точки зрения, его нынешняя бодрая деятельность могла иметь лишь одно объяснение.
– Да ты скажи, Илюша, на каком сквозняке ты сидел? Наверное, окно открылось, а ты замерзал, но встать и закрыть его было лень? Ну, вот посмотри теперь на себя – у тебя же на щеках румянец и лоб горячий. Подожди, присядь, я сейчас доктора вызову. А лучше приляг – вот начал прыгать, когда это как раз нельзя.
– Не хочу, Андрей, не буду, – потряс головой Илья Ильич. – Я лучше в Обломовку поеду. Вот Захар меня соберет – и мы на вокзал. Чувствую, надо мне туда, в деревню. Не буду ложиться – некогда.
– Да в какую деревню, душа моя, ты же простужен весь! – у Штольца, надо сказать, глаза чуть на лоб не полезли, еще когда его приятель заявил, что на диван прилечь не хочет. А уж когда услышал, что тот в поместье собрался, окончательно понял, что с ним что-то совсем неладное. – Куда тебе на поезд и в дорогу сейчас, прошу тебя, давай сначала доктор тебя посмотрит, вылечишься ты – и уж тогда поезжай, если по-прежнему будешь хотеть в деревню.
На это Обломова передернуло, и его лицо внезапно стало несчастным и испуганным.
– Андрей, не мучай ты меня, прошу! – чуть не взвыл он со слезами в голосе. – Не надо мне доктора никакого, я просто уехать из Петербурга хочу. Не уговаривай даже – уеду, и все тут, мне будто говорит кто, что надо мне в деревню. Сегодня и уеду, а если уж заболею, там болеть стану.
– Ну, хорошо, хорошо, не волнуйся только, не стоит оно того, – пошел на попятную изумленный Штольц. – Будь по-твоему, раз уж хочешь в поместье – поедешь в поместье, но я тогда с тобой еду, и тут уж не спорь, сделай милость. Вижу, что-то с тобой странное происходит, и не стоит тебя одного оставлять…
Ни за что на свете Обломов не объяснил бы даже самому себе, зачем ему надо в деревню, одно лишь понимал: его будто гонит кто из Петербурга, так, что ни за каким диваном не скрыться и не отсидеться. И, надо честно сказать: правильно он сделал, что голоса этого послушался. Ведь если бы все началось в столице, его бы разом столько народу увидело, что, хоть куда прячься, а инкогнито все равно нипочем не сохранить: Петербург, чай, не деревня!
А в это самое время, за много верст от спорящих друзей, на одной из совсем свежих могил на старом сельском кладбище сначала едва заметно, но затем все сильнее вдруг зашатался деревянный крест…
…
В поезде Илье Ильичу определенно стало легче, беспокойство улеглось слегка, будто ходьба и прочая активная деятельность тревогу разогнали. Сидел он в купе, на мелькающие мимо луга, поля и леса смотрел и чувствовал, как на душе теплеет от красоты такой, улыбаться уже начал Штольцу, чтобы тот за него так сильно не волновался, как вдруг бросил взгляд в окно, оцепенел и чуть чаем не подавился.
– Андрей, – прошептал он едва слышно, и его глаза, казалось, вот-вот на лоб вылезут, –Андрей, ты их видишь? За окном, вдоль насыпи. Посмотри, прошу тебя – ты их тоже видишь?
– Вижу кого? – нахмурился Штольц, приподнимаясь, чтобы выглянуть в окно. – Никого я там не вижу, ни души вокруг – одно голое поле. Да что это с тобой, Илья? Опять жар? Совсем ты мне не нравишься…
– Ничего, – вытолкнул из себя жалкую улыбку Обломов, - так, показалось. И не волнуйся, прошу тебя, нет у меня никакого жара. Это я так, видно, сам не заметил, как задремал, вот спросонья и померещилось странное… Вот увидишь: я в своей родной Обломовке быстро оживу!
Штольц едва заметно покачал головой, потому что он уже бросил и надеяться, что друг его хоть от чего-то оживет. Обломов же украдкой дух перевел, в окно покосился и губу прикусил: как же, показалось ему! Вон стоят, как и стояли, вдоль всей железной дороги, порой даже в два ряда, все в пыли и в грязи, страшные, оборванные, изнуренные деревенские мужики, стоят и угрюмо на поезд смотрят. Кто с лопатой, кто с киркой, кто с бревном каким, а лица у всех застывшие, будто каменные, и взгляд такой пустой, будто совсем сонный… или мертвый. Мертвый?! Ох, Господи, так это мертвецы, что ли?! И вот тогда почему Андрей их не видит… так, а он-то сам почему видит? Что же с ним такое неладное творится второй день?!
Долго Обломов моргал, тайком за руку себя щипал все сильнее и сильнее в надежде, что кошмарное наваждение рассеется, но минут двадцать еще, не меньше, поезд так и мчался вдоль рядов этих ужасных мертвецов – кто весь в язвах, кто заходится в кашле, кто исхудал так, что на ветру былинкой шатается. И, судя по совершенному отсутствию криков, плача или паники в других купе, никто, кроме него, горемычного, их в упор не видел. И что все это значить могло, и что с этим делать, он ума не мог приложить.
…
На станции Штольц его заботливо довел до экипажа, усадил в него и поспешил проследить, чтобы багаж их благополучно выгрузили. Обломову уже совершенно не хотелось куда-то спешить и бежать, настолько видение мертвецов его из колеи выбило, да и утомление вернулось. Он уже теперь сам своей недавней прыти удивлялся и просто по сторонам смотрел, всей душой с тоской желая оказаться поскорее в поместье, где наверняка не один диван найдется взамен покинутого в петербургской квартире, а то устал он… ох, как устал…
И тут по левую руку от экипажа как-то внезапно и почти беззвучно остановилась небольшая рессорная бричка, довольно красивая, крепкая и, как ни странно, совершенно чистая – ну ни пылинки, будто не по русским дорогам ездит, запряженная тройкой лощеных коней: один чубарый, другой гнедой, а третий каурый. Встала, как вкопанная, бок о бок, и из окна выглянул незнакомый господин средних лет, совершенно непримечательной и незапоминающейся, но вроде бы довольно солидной внешности, и посмотрел он на Обломова… Да нет, не посмотрел, а прямо на него уставился, глаз не отводя, и выглядело это совсем против его облика: не солидно, а очень невежливо, неделикатно и грубо, словно этот путешественник был неким рогатым животным, а Илья Ильич – некими воротами.
Обломов заерзал на сиденье, чувствуя себя очень неловко и неуютно и надеясь, что Штольц скоро вернется, и они смогут в поместье уехать, подальше от досужих нахалов, а потом попробовал на незнакомца сам в ответ примерно так же уставиться, хотя, конечно, с его нежной натурой это было задачей неосуществимой.
– О, милостивый государь, прошу прощения! – внезапно спохватился праздно любопытствующий. – Поверьте, я вас не хотел ни смутить, ни обидеть, просто не сдержался и захотел посмотреть, что у нас на нынешний момент такое вырисовывается… А вырисовывается, прямо скажем, уж простите, нечто не соответствующее ситуации. Черт, не могли кого другого ужалить, да хотя бы приятеля вашего, вон того, кто с багажом? Сдается мне, в этом сезоне добру, простите за каламбур, несдобровать...
– Простите, сударь, кто вы такой и что имеете в виду… – начал Обломов, очень стараясь звучать уверенно и ни в коем случае не показать, в каком смятении находится.
В этот момент правый пристяжной, который чубарый, тряхнул гривой, заржал, откинув голову, и Илья Ильич, подавляя желание хорошенько протереть глаза, завороженно уставился на маленькие алые язычки пламени, вырывающиеся у него из ноздрей и рта.
– Нет времени объяснять, да и вы сейчас все равно не поверите. Я вам пока только одно скажу: когда дойдет до дела, возьмите себе в помощь приятеля вашего, он явно покрепче будет, а лучше сразу нескольких. Мне-то, в принципе, все равно, но вы хотя бы шансы уравняете… Еще встретимся, сударь.
В этот момент, как по заказу, паровоз издал оглушительный свист, от которого Обломов чуть с сиденья не свалился, невольно оглянулся на поезд – совсем на мгновение – а, как снова обернулся на странного человека, его будто корова языком слизнула, вместе с бричкой, кучером и тремя огнедышащими конями.
Поскольку Штольц уже спешил к экипажу, Илья Ильич не мог толком даже перекреститься и взмолиться, чтобы Господь над ним смилостивился и избавил от таких ужасных наваждений. Не стоит, решил он, Андрея волновать, лучше для начала до дома добраться, где, как известно, и стены помогают, и там закрыть окна и двери, никого не принимать и вести жизнь тихую. Авось и полегчает.
Крестьяне рады были приезду барина или, по крайней мере, хорошо делали вид, что рады, управляющий, само собой, рад нисколько не был, особенно тому, что с барином и въедливый Штольц приехал, но его мнения никто не спрашивал. Обломов, как мог, убедил приятеля, что болеть раздумал и никакой врач ему не нужен, присмотрел аж два уютных дивана, на которых можно было досуг коротать, предаваясь мечтам о тихой и спокойной деревенской жизни, и пораньше спать отправился – очень уж устал от дороги и душевных терзаний.
Сквозь сон он неожиданно почувствовал далекий, но от того не менее отчаянный призыв о помощи, сквозь сон же ощутил непреодолимое стремление ринуться со всех ног на помощь, по-прежнему не просыпаясь, сел в постели и уже готов был встать с нее прямо с закрытыми глазами… но тут исчез зов, как не бывало. И словно выключили Илью Ильича, и он плавно опустился обратно на подушки, расслабился и погрузился в крепкий здоровый сон до полудня следующего дня. Вовремя деревенский конюх Васька, спьяну свалившийся в канаву вверх тормашками, сообразил, что это он сам упал, а не черти на него напали, и прекратил «Караул!» вопить, нечего сказать.
….
А дня за четыре до этого весьма далеко от Обломовки с людьми, совершенно незнакомыми ни с Ильей Ильичом, ни с Андреем Ивановичем, происходили события, которые имели очень важное значение для последующей катастрофы. Основообразующее значение, так сказать.
… В полутемной комнате уже несколько часов как впал в полное беспамятство и лежал, словно утопая в подушках, молодой человек, чьи светлые волосы потемнели от пота, а на щеках горел огнем лихорадочный румянец. Все нужное было, кажется, уже сказано и сделано, все земные дела завершены (поневоле, не то, чтобы он ждал, что вынужден будет бросить их так внезапно), и скоро к нему, бесчувственному, должен быть прийти священник, и родители его все еще отчаянно цеплялись за последние крохи надежды, и практически отступились уже доктора, смирившись с неизбежным… Тихо было во всем доме, придавленном неотвратимой скорой смертью, как могильной плитой, и в комнате слышалось лишь неровное дыхание умирающего…
Внезапно чья-то невидимая рука резко встряхнула молодого человека так, что он простонал что-то, сглотнул пересохшим горлом и с чудовищным усилием разлепил веки, уставившись в потолок и темноту под ним… темноту, которая на глазах сгущалась и становилась еще темнее, и из нее вырисовывалось нечто живое…
– Хорошо отдыхаем, юноша? – проквакал тонкий и чрезвычайно ехидный голос. – Видимо, после праведных трудов, утомившись мой народ уничтожать? Изверг! Живодер! Садист!
На последнем слове этот голос поднялся уже до совсем противоестественных, нечеловеческих высот, и умирающий невольно поморщился.
– Ни-ги-лист… – едва слышно прошелестел он, пытаясь вглядеться в темноту перед собой. Словно угадав его желание, говорившая придвинулась поближе, так, чтобы он мог во всей красе рассмотреть зависшую в воздухе огромную, с хорошую болонку размером, зеленую пупырчатую лягушку, на голове которой чудом держалась сдвинутая на бок золотая корона. Ее выпученные черные глаза с нескрываемым злобным торжеством так и впились в больного, явно наслаждаясь его плачевным состоянием, но, если она надеялась испугать его, то сильно просчиталась. Учитывая, что уже несколько дней для него сон и явь все больше перепутывались, вполне понятно, что и парящую над собой амфибию он воспринял как еще одно бредовое видение, пугаться которого на пороге смерти нет никакого смысла.
– Что, прошу прощения?
– Ни-ги-лист… Я нигилист, не са… не садист… – с трудом произнесли потрескавшиеся от жара губы.
Это уточнение явно чрезвычайно разозлило лягушку, потому что она почти по-лошадиному всхрапнула и раздулась самым пугающим образом.
– Не садист? Значит, моих братьев и сестер ты ловил и разрезал заживо без всякого удовольствия, исключительно ради науки?.. Тьфу, подожди, опять одну пропустила… – лягушка, заведя лапу назад, пошарила у себя за спиной и с усилием, раздраженно воскликнув, выдернула из лопатки стрелу, переломила ее и с отвращением бросила на пол. – Еще и эти полоумные, совсем достали, век просвещения на дворе, а они все в сказки верят… Так-так… Однако же, а это замечательная, оригинальная и по-своему изящная мысль! Слушай меня, жалкий, злобный и отчаявшийся человечишка! – Она опустилась еще ниже и теперь нависала над самым лицом больного. – За всех лягушек, которых ты принес в жертву вашей медицине, замучив препарированием, ты поплатишься перед нашим племенем. Не видать тебе ни покоя в смерти, ни покоя в земной жизни, ни друзей, ни женщины, и последнего, что у тебя еще осталось, – родительской любви – тоже лишишься! Проклинаю тебя!
Хриплое дыхание молодого человека участилось, голова беспокойно мотнулась по подушке, и рот лягушки, и без того огромный, еще больше расплылся в злорадной улыбке. Впрочем, возможно, несчастный уже не понимал ни слова и реагировал исключительно на писклявый, режущий слух голос.
– Сказать тебе, почему у принцев со мной ничего путного не выходит? Да потому, что от их поцелуев превращаюсь совсем не я! Даже не знаю, почему: то ли принцы не те пошли, то ли я слишком лягушка, но сейчас это очень даже кстати…
С этими словами она качнулась вперед и прижалась к губам уже снова почти потерявшего сознание больного, и в его рот перетекла светящаяся жидкость желтого цвета, от которой несчастный дернулся, что-то простонал и громко, надсадно закашлялся. Услышав кашель, в комнату практически вбежал отец умирающего, но лягушка уже бесследно растаяла в воздухе.
На следующий день, едва ли не сразу после того, как над ним совершили необходимые религиозные обряды, Евгений Васильевич Базаров умер от заражения крови и был погребен на сельском кладбище безутешными, почерневшими от горя родителями. А на следующий день после похорон пришлось ему на своей шкуре испытать истинное значение выражения, которое в далеком будущем будет неоднократно повторено в тогда еще не появившемся синематографе, повторено столько раз, что станет раздражающей банальностью, и выражение сие гласит: «Смерть – это только начало».
Это самое начало началось для Базарова сначала едва заметно, а потом все сильнее расшатывающимся крестом. Затем могильный холм начал вздыбливаться, приподнимаясь, показалась плита, которую кто-то явно изо всех сил выталкивал снизу, сдвигая вбок, а из-под плиты – перепачканные, судорожно разрывающие землю пальцы... Спустя минут сорок наружу, мучительно извиваясь и хрипя, выползло совершенно измученное, ничего вокруг не видящее, не слышащее и не понимающее существо, которое долго лежало рядом с разоренной могилой, временами содрогаясь всем телом, а затем куда-то поползло, как червяк, сперва медленно, затем все ускоряясь… А потом, когда оно уже скрылось из глаз, откуда-то в пустоте раздалось лошадиное ржание, щелканье кнута и треньканье колокольчика, и из ночного воздуха бесшумно соткалась запряженная тройкой бричка. Ее дверца приоткрылась, недовольный голос произнес: «Ну как можно так работать, завтра же паника на всю губернию поднимется, говорят же – незаметно!», и могильная плита с этими словами начала становиться на место, а земля – засыпаться обратно в яму, разглаживаться и утрамбовываться, так, что через пятнадцать минут, не больше, никто бы и не подумал, что в этой могиле больше нет покойника.
– Так-то гораздо лучше! Трогай, Селифан! – пронаблюдав, чтобы крест встал ровно на прежнее место, бросил человек, который далеко не по своей воле принял на себя роль наблюдателя происходящих событий. Щелкнул кнут, заржали, выдыхая огонь, кони, и бричка, заложив крутой вираж, растворилась в чернильном, почти беззвездном небе.
…
Столь чудесно воскрешенное существо же ползло, не разбирая дороги и почти ничего не понимая, пока не добралось до леса, где оно упало в густых кустах и долго лежало в оцепенении, тяжело дыша, пока силы не начали возвращаться к нему. Когда оно ощутило, что может встать, то медленно поднялось, цепляясь за ветки, перевело дух и, шатаясь во все стороны, запинаясь ногами и даже временами падая, побрело в глубь леса. Оно искало воду, инстинктивно понимая, что без нее долго не продержится, и, найдя в конце концов небольшое озерцо, рухнуло рядом с ним на колени, а потом сползло в него едва не наполовину и принялось жадно глотать ледяную воду. Спустя десять минут, когда у него от холода уже свело зубы, существо приподняло голову и огляделось вокруг, растерянно хлопая глазами, потом поднесло ко лбу руку, чтобы потереть его и собраться с мыслями… и застыло, пораженно глядя на зеленую пупырчатую кожу, на перепонки между вытянувшимися тонкими пальцами…
Евгений Васильевич Базаров (или, может, лучше сказать – тот, кто раньше носил это имя) мучительно пытался понять, что с ним произошло, но у него ничего не выходило. Он до сих пор был так слаб, что едва держался на ногах, в его голове крутились разрозненные мысли, обрывки воспоминаний, лица, слова, и все это нагромождалось друг на друга без всякого порядка, словно непреодолимый бурелом, а при попытке хоть немного сосредоточиться и разгрести его голову пронзала острая боль. Судя по кое-как вырисовывающейся картине совсем недавних событий, он, видимо, умер, был похоронен, а теперь воскрес – иного объяснения вроде как не находилось, однако его материалистическое мировоззрение начисто отвергало эту идею на корню, но не могло предложить никакого альтернативного варианта. Возможно, решил было Базаров, из-за сепсиса он впал в некое подобие летаргического сна и был по ошибке погребен заживо (он бы мог тут вспомнить американского поэта По, если бы в свое время снизошел до прочтения этого безыдейного декадента), только вот… Только что с ним такое?!
Вглядевшись в поверхность озера, он испустил хриплый вопль ужаса и выскочил на берег, правда, перед этим пару раз сорвавшись обратно в воду. Там он свернулся клубком на земле, периодически испуская глухие стоны, полные отчаяния, что, впрочем, и неудивительно для того, кто узрел вместо своего привычного, родного лица жуткую зеленую морду создания, являющего собой нечто человекообразное и в то же время, например, выпученными янтарными глазами, ртом до ушей – нечто лягушачье. Зеленой, мокрой и скользкой стала кожа на всем его теле, а между пальцами, как уже и было сказано, образовались самые настоящие перепонки. В общем, эмоции недавнего покойника вполне можно понять, и, наверное, остается только восхититься его мужеством, когда он не бросился со всех ног куда глаза глядят, не впал в истерику и не сошел с ума, а, полежав на боку минут пять, приподнялся и, опираясь на локти, снова осторожно заглянул в озеро. На этот раз рассматривал себя он долго и тщательно, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, а потом перекатился на спину, уставился в почти беззвездное небо чернильного цвета и рассмеялся горьким, саркастичным, вызывающим смехом, который длился и длился, пока не перешел в безумный, захлебывающий и как-то всквакивающий хохот с прорывающимися временами отдельными бессвязными словами.
– Жаба… Лягушка… Наука… Ха-ха… Ах, какая шутка… какая шутка славная…
…
Следующий после приезда в Обломовку день выдался на редкость теплым и солнечным, так, что Илья Ильич даже сам вызвался вместе со Штольцем обойти поместье, посмотреть, как дела идут. Все-таки хозяин он тут или нет? И так понятно, что Андрей на правах друга детства будет все осматривать и во все вникать, а потом много советов по усовершенствованию давать, и пусть, он для этого больше приспособлен. А он с ним так, сегодня для виду обойдет, послушает, покивает… Обломов сам давно уже смирился, что непостоянен он – ни одного дела, хотя бы мало-мальски длительного, до конца довести не может. Хорошо хотя бы, что у него такой друг есть, как Андрей, кому не лень во все это вникать, и кто его, лентяя, постоянно тормошит, а то он, возможно, днями бы с дивана не поднимался – уж он-то себя знает.
После приятной прогулки – приятной в основном потому, что он про хозяйственные дела, в отличие от Штольца, забыл почти сразу, как в дом вошел, – прилег он на диван, глаза прикрыл, в солнечных лучах расслабился и погрузился в приятные мечтания о том, как прекрасно было бы сюда навсегда переселиться, жить уютной, безмятежной жизнью на лоне природы, и чтобы с ним друг его Андрей жил (нет, не потому, конечно же, что кто-то должен и о прозе жизни заботиться, а просто потому, что это же счастье, когда самый родной человек всегда с тобой)… ну и Ольга, конечно же, тоже, ведь они с Андреем женаты… Ах, так это было бы славно, если бы и его до сих пор любимая женщина рядом была, ведь он ее нисколько не перестал любить после того, как она замуж за Андрея вышла. И обиды у него ни на кого нет, ведь все правильно получилось, так, как надо: никогда она с ним, тюфяком, счастлива бы не была… Тут разморило Илью Ильича окончательно, он вытянулся на диване во весь рост, прикрыл глаза и, продолжая грезить о своей счастливой жизни с четой Штольцев, задремал…
И начали в этот день в Обломовке происходить самые невероятные и непонятные события, о которых люди потом судачили годами, крестясь и плюясь через левое плечо.
Для начала, в этот день одна баба деревенская в неурочный час рожать начала, и рожала тяжело и долго, и кричала, как водится, разное, ну и вроде бы «помогите, спасите» тоже. Уж повитуха с ней изрядно намучилась, но вот как только роженица это прокричала, так едва не сразу же дела на лад у нее пошли, и дите показалось наконец-то. Так вот и закончилось все хорошо, и, когда пуповину новорожденного перевязывали, никто и не обратил внимания, что за окном бани, где роды случились, мелькнуло что-то странное, большое, бурое и вроде бы с крыльями, потому что оно вверх взмыло свечкой и след его простыл.
Дальше в Обломовке пошли странные какие-то события, да одно за другим, да в течение всего одного дня. Для начала, у Прохора Семеныча, отставного брандмейстера, шлем украли. Да как еще украли: он же его почистить решил, только выставил на стол, за тряпкой пошел, и минуты не прошло, как вернулся, а шлем-то уже и тю-тю. И ни шага слышно не было, ни травинки вокруг не колыхнулось. Ну что за притча, спрашивается? Будто в воздухе растаял!
Прохор Семеныч, надо сказать, весьма крутого нрава был старик, а тут ему, судите сами, оскорбление нанесли такое, что век не забывается: шлем-то ему дорог был, как память о долгой и честной службе, поэтому на ноги он мало не всю деревню поднял. Ругался так, что хоть святых выноси, клюкой потрясал, грозил, что ноги вору переломает и шею свернет, да что толку? По всей Обломовке бегал, да не один, а с помощниками из доброхотов, кому лишь бы не работать, а шлема нет как нет. Одно слово – домовой к рукам прибрал, не иначе.
Пока в самой Обломовке искали пропавший шлем, на поляне лесной рядом с деревней волк чуть пастушка одного, Митьку, не загрыз. Собственно, сначала-то серый в овечку вцепился, из того стада, за которым Митька присматривал, а парень, не будь дурак, его кнутом вытянул. Волку это не понравилось, бросил он овцу, оскалился и уже собрался на парня прыгать, и задрал бы он его как пить дать – рядом ни старших никого не было, ни даже пастушьей собаки. И тут пронеслось в воздухе что-то большое, прямо в хищника врезалось, подхватило и в лес утащило, пастушок только их и видел.
Что это такое было, Митька сказать не смог. Во-первых, он не рассмотрел – так быстро оно мимо него промчалось. Во-вторых, он еще когда волка увидел, перепугался до полусмерти, и кнутом его бил, обмирая от ужаса. А уж когда эта странная штуковина пролетела и волка уволокла… нет, где уж ему было присматриваться, тут как бы ноги вовремя унести. Он их и унес: примчался в Обломовку, за маму спрятался и заревел, как маленький.
Дальше все еще сильней завертелось. Тот же самый конюх Васька проходил мимо вчерашней же канавы, и опять пьяный (да, собственно, он и не трезвел – а зачем, если потом снова напьешься?), а в пьяном виде он в эту канаву падал неизменно и неотвратимо. Вот и сейчас покачнулся, рухнул вниз – и опять вверх тормашками, так, что ноги наружу торчат, и опять заголосил, чтобы спасли его… и вдруг почувствовал, как кто-то его за ногу ухватил и поднимает в воздух…
А через полтора часа у одной проезжающей кареты, где богатая барыня ехала к сестре погостить, лошади понесли, и помчалась эту карета по ухабам, куда глаза глядят, и могло бы все это закончиться самым плачевным образом, если бы вдруг прямо перед взбесившимся коренником не приземлился некто и не перехватил узду, чуть не под копыта ему бросившись…
А еще через два часа в пруд свалился трехлетний мальчик, и этот некто в пруд коршуном спикировал и малыша из воды выхватил даже прежде, чем тот испугаться успел…
И это более-менее значительные происшествия, а ведь еще некто помог одной девке воду из колодца донести (в том смысле, что девка, увидев его, завизжала как резаная, коромысло бросила – и бежать, а некто коромысло у самой земли так ловко перехватил, что почти воду не расплескал, и полетел с ним дуру эту догонять), а еще старую Ивановну через дорогу перевел, и пса дворового, который за кошкой погнался, пуганул… То и дело, в общем, некто в Обломовке появлялся, так что к вечеру ее жителям было о чем поговорить.
…
Штольц все эти невероятные события пропустил, так как объезжал и осматривал все хозяйство Обломова, спорил с управляющим, настаивая на внедрении новомодной прогрессивной сеялки, пытался, хоть и без особого успеха, воздействовать на совесть мужиков, планировал (пока только вчерне и в уме) некоторые будущие усовершенствования, прикидывал, что выгоднее и менее терпит отлагательств: починка мостика через речку или починка овина… в общем, почти весь его день прошел в разъездах, а отвлекаться от дел на что-то постороннее он терпеть не мог – вся его немецкая половина против этого решительно восставала. Так что он вроде как видел краем глаза, что что-то народ в деревне засуетился и забегал, но раз не пожар, не наводнение и не эпидемия, то уделять этому внимание не считал нужным. В конце концов, ему столько, как он понял, предстояло тут сделать… вернее, как он себе напомнил, хозяин тут Илья, поэтому надо его по возможности привлечь к делам, раз уж он вдруг решил переселиться в деревню.
Обломова Штольц любил искренне и всей душой – с детства и до сих пор не было у него друга ближе и роднее, именно поэтому, ради блага друга же, он не собирался оставлять его в покое. Такой замечательный, добрый, благородный и нежный человек, и такой слабый и ленивый! Закиснет ведь на своем диване, если его не теребить, не вытаскивать куда-то, не заставлять что-то делать, мхом порастет и сам этого не заметит! Так что очень кстати, что Илья перебрался в поместье, пусть это и было совершенно внезапно, как гром с ясного неба. Штольц мог быть очень даже упрямым при необходимости, а Обломову труднее будет отмахиваться от практически-хозяйственных вопросов теперь, когда он стал куда ближе к собственно хозяйству. Когда же на него найдет приступ активности – ну вот как в Петербурге перед отъездом – в нем куда легче окажется этот самый приступ поддерживать. Да и воздух тут поистине волшебный – мертвого поднимет… Вот и замечательно, подытожил Штольц, значит, поживу пока тут, помогу другу навести в своем поместье порядок, а Ольга… Да, Ольга в Петербурге осталась, и нехорошо это, наверное, жену покидать так скоро после свадьбы, но он же ей все объяснил, и она сразу же его поддержала: конечно, мол, раз Илья почти в горячке, то как можно его одного отпускать, надо за ним присмотреть, позаботиться… А кстати, можно будет, наверное, на следующей неделе ей написать и сюда позвать. Пусть приедет, ведь Илья ей рад будет, а он нисколько не ревнует – глупо это. А лето, судя по всему, выдастся замечательное, и хорошо бы его тут провести: на природе, плодотворно трудясь, рядом с самыми дорогими ему людьми…
И тут Андрей Иванович, наконец, обратил внимание, что вечер долгого и насыщенного дня перестал быть расслабленным, тихим и томным, потому что он, замечтавшись, сам не заметил, как въехал на площадь Обломовки, а площадь эта в данный момент напоминала растревоженный муравейник. Там, кажется, все жители от мала до велика собрались, кто плакал, кто спорил до крику, кто смеялся и зубоскалил, кто вилы и ружья держал, кто – образа, а кто – почему-то хлеб-соль. Среди толпы особенно громко шумели, руками размахивали и чуть не подпрыгивали конюх Васька, отставной брандмейстер города N Прохор Семеныч и старенький священник. С первого взгляда ясно было, что спор у них идет не на жизнь, а на смерть.
– Богохульник! Безбожник! – старческим дребезжащим тенорком надрывался батюшка, потрясая маленькими кулачками перед лицом Васьки. – А я говорю – Люцифер это из преисподней вылез, летает теперь промеж нас, чтобы честных христиан с пути спасения сбить! А ты говоришь – ангел Господен?! Да как у тебя только язык не отсох такую ересь молоть! Нашел ангела! Где ты, нечестивец, видел ангела с тремя руками?!
– А вы где видели ангела с двумя руками? – ответствовал как всегда пьяный и потому особенно дерзкий Васька.
– Чтооо?! Что ты сказал, ирод?!
– Да он же спас меня…
– А меня он, соколик, под руку через дорогу перевел…
Тут Штольц уже не смог не полюбопытствовать, о чем идет такой горячий диспут, и буквально через полчаса уже знал даже лучше, чем сам бы хотел знать, о появившемся в деревне невиданном чуде-юде – вроде бы человеке, но с крыльями – и нет, не ангельскими в перьях, а какими-то твердыми и чуть блестящими, будто у жука, тремя руками и тремя ногами. Существо умело летать, причем чрезвычайно быстро, и было очень сильным, потому что с легкостью поднимало в воздух взрослого человека, без видимых усилий останавливало понесших лошадей и целого взрослого волка в лес смогло утащить. А еще никто не смог доподлинно разглядеть его лица, зато все запомнили, что на голову у него был нахлобучен блестящий шлем, и вроде как это был шлем Прохора Семеныча – отставной брандмейстер теперь рвал, метал и требовал поимки негодяя. Теперь обломовцы бурлили и гудели, как разбуженные пчелы, пытаясь найти ответы на много естественным образом появившихся вопросов, и одним из самых важных, конечно же, являлся следующий: это от Бога посланец или от Сатаны? Излишние конечности, отсутствие ореола божественного сияния и то, что странное создание ничего не говорило – в смысле, не передавало слово Божье, за грехи и жизнь неправедную никого не порицало, – склоняли общество к мнению, что происхождение пришелец, скорее всего, имеет совсем нехорошее, и лишь подогретый спиртным и потому отчаянно спорящий Васька и какая-то крошечная старушка спорили, утверждая, что, мол, он же их спас, так что зачем бы бесу это делать…
Послушал это Штольц не без интереса, надо признать, развел руками, потому что понятия не имел, откуда такие слухи и поверья берутся и как с ними бороться, и отправился в поместье. Кто-то, может, стал бы о народном просвещении говорить – а ты поди, просвети их! Тем более, что – он отлично это знал – многие из них на него смотрят с откровенным подозрением, как на нехристя, и неважно им, что он, как и они, крещен в православной вере, отец-то его все равно немец… Так что он, пока ему наперебой все события дня пересказывали, между тем отчетливо видел, как кое-кто на него косится подозрительно. Он и не подумал испугаться или обидеться – еще чего – скорее позабавлен был. Да уж, пока они, всерьез на него не подумав, с вилами не нападут, можно и забавляться, что уж там…
Как доложил ему Захар, Илья Ильич весь день то на диване в большой гостиной лежал, то куда-то выходил и, должно быть, в саду гулял, вечером поужинал, правда, плохо, а теперь спит, а жара у него вроде бы нет. Обломов и в самом деле спал на диване, как младенец, намертво вцепившись в подушку и страдальчески хмурясь во сне. Подумав, Штольц решил не будить его. Нет жара – и славно. А если он и в самом деле выходил в сад, да несколько раз, да без понукания со стороны, а по своей доброй воле, это и вовсе замечательно, даже лучше, чем можно было надеяться. Воздух деревенский, что ли, так влияет? Так, глядишь, и взбодрится Илья, и даже – чем черт не шутит – вкус к какой-нибудь деятельности приобретет…
…
После своего преображения Базаров претерпел не только физические изменения, но и, со всей очевидностью, внутренние. К примеру, словарный запас его остался таким же, как и в его первой жизни, но такое было впечатление, что кто-то сильно тряхнул его, и слова перемешались, и теперь заново надо их сопоставлять с соответствующими им зрительными образами. К именам тех, кого он знал в бытность свою человеком, это тоже относилось. Поэтому весь путь до Марьино он бормотал себе под нос, пытаясь навести в голове порядок и заново разложить все и всех, кого он знал, по полочкам. Он называл вслух имена и ждал, когда в его мозгу всплывет лицо того, кто этому имени соответствует, а потом еще – когда придут чувства или хотя бы воспоминания о тех чувствах, которые он к этому человеку питал. Без этого, он осознавал, ни за что не поймет, что у него за жизнь была и что теперь ему делать.
– Отец… Мать…
Перед его мысленным взором отчетливо встала чета добрых, честных стариков, и у него сердце заныло от осознания, что никто на свете его не любил так, как они. И пусть эта любовь его иногда стесняла, даже душила, а вот теперь лишился он ее навсегда, и пусто на душе, и не знаешь, куда деть себя. Одно ясно: к ним дорога теперь закрыта, как и ко всем остальным людям. Как ему в его нынешнем облике на глаза родителям показаться, да и зачем, совсем стариков добить? Пусть уж лучше сейчас отплачут по нему, отгорюют и начнут жить дальше. Хоть невесело, но все лучше будет, чем дни напролет смотреть на гигантскую жабу, водичкой ее, поди, поливать, мухами кормить и сознавать, что это сын родной и единственный в такую тварь превратился. Надолго ли их любви тогда хватит? Сдается почему-то, что не очень. Да и религии их это явно противоречит: не то, чтобы он Библию от корки до корки помнил, но вряд ли там что-то написано про то, что делать, если у тебя больше не нормальный сын, а лягушка.
Он восстановил в памяти до мельчайших подробностей прекрасное лицо Анны Одинцовой, долго мысленно вглядывался в него и понял наконец, что его чувства к этой женщине словно выгорели вместе с пораженной сепсисом кровью, и ему почему-то не хочется даже тайком взглянуть на нее напоследок – попрощались уже раз навсегда, и довольно, пусть себе живет спокойно. Братья Кирсановы… что за забавные ископаемые… чудные… давным-давно отжившие… безобидные… Безобидные? О нет! Нет!
Помнится, есть еще один Кирсанов, и они с ним были друзьями, насколько для него вообще возможно с кем-то дружить. Как же его… да, точно, Аркадий. Смешной такой птенец, глупый, на него смотрел, как на учителя самого важного предмета в жизни, хотел за ним следовать, чтоб традиции отринуть, шелуху всю эту смести, место расчистить для нового поколения... И почему только он его вовремя не прогнал, знал ведь, что все равно тот в итоге придет к тому, от чего убежать хотел. Какой из Аркадия нигилист, смех один, это ж, если подумать, с самого начала было понятно. Теперь вот под крылышко родительское вернулся, женится скоро, детишки пойдут, хозяйство, выезды, визиты, беседы приятные. Сплошное, куда ни глянь, семейное счастье, аж зубы сводит.
Счастье?.. Почему-то, стоило Базарову вдуматься в само понятие это слова, попытаться произнести его, попробовать, так сказать, на вкус, как он почувствовал, что в нем поднимается волна тяжелой, непроглядной и тоскливой ненависти пополам с омерзением. И почему-то именно при мысли о будущем счастье Аркадия, бывшего его друга и товарища, эта волна так его захлестывала, что дышать невозможно. Он в жабьей шкуре будет век коротать, а этот глупый мальчик – благоденствовать, с женой и детьми жизнью наслаждаться, ограниченной, тупой, мещанской жизнью?
Остальные-то – родители, Одинцова, старшие Кирсановы, Фенечка, Катенька, да даже Ситников, этот жалкий червяк и пустомеля – ладно, пусть себе живут, радуются и про него вспоминают пореже. А вот Аркадий... счастья ему? Еще чего!
…
Вечером в Обломовке беды продолжились: двое конокрадов из соседней деревни решили лошадей свести, и вдруг на них налетел некто, сгреб за шиворот, стукнул лбами друг о друга, а потом подхватил и к избе старосты поволок, где на крыльцо швырнул, об дверь с размаху долбанул и был таков. Конокрады немедленно начали орать как резаные, выскочил староста, его жена, дети, соседи… потом выстрел где-то за околицей раздался, и оттуда прибежал ночной сторож, вопя, что мимо него только что бес пролетел… и пошла суматоха по новой…
Этот шум – крики, ругань, плач – разбудил Штольца, и тот снова отправился выяснять, что случилось. Сведения, полученные от деревенских, разнились: кто утверждал, что по Обломовке летает Люцифер, кто – что Антихрист, а еще называли Вельзевула, Бафомета, Асмодея, Велиала… в общем, едва ли не всю иерархию демонов перебрали. Услышанное Штольцу, само собой, не понравилось, и совсем не потому, что он поверил, что сюда действительно какой-то бес повадился летать и народ пугать. Его куда больше смущало, что местные мужики с дубьем из домов повыскакивали и вид имели самый воинственный: он вполне мог себе представить, до чего может дойти перепуганная толпа, когда ей что-то плохое померещилось. Вот решат они, что кто-то один во всем виноват, и помогай тогда Господь этому бедняге. А многие из них еще и хотели пойти к барину, то есть к Обломову, и слезно просить за них заступиться… только непонятно, перед кем именно и каким образом.
Штольц употребил все свое красноречие, чтобы убедить крестьян отложить визит до утра. Предложил им вместо этого конокрадами заняться, которые, к слову, были перепуганы до икоты и вроде бы даже искренне раскаивались, что вообще взялись коней сводить. Заверил, что барин их в беде ни за что не оставит, и при этом старался не краснеть. А потом, когда они более-менее успокоились, заторопился в поместье, придумывая, что Илье сказать и какими словами его убеждать завтра народ принять и выслушать. Наверное, надо к совести будет взывать, об обязанностях барина напоминать, да понастойчивее…
Вот только Ильи в поместье не оказалось, и из комнаты в комнату бродил совершенно растерянный, ничего не понимающий Захар, который не видел и не слышал, как и когда барин из дома выскользнул, и ума не мог приложить, зачем ему это понадобилось. Тут уже Штольц перепугался не на шутку, потому что сочетание ошалевших от ужаса обломовцев и его друга, который ранее на здоровье жаловался и странно себя вел, а теперь вообще сбежал на ночь глядя неизвестно куда – это, прямо сказать, не очень удачное сочетание.
Он не знал, что думать, не знал, где искать Обломова, и никогда раньше не попадал в такую ситуацию, поэтому, недолго рассуждая, велел Захару дожидаться дома – а вдруг барин вернется – а сам взял фонарь и выбежал в ночь. Если скрупулезно и методично обыскать все окрестности, то, вполне возможно, рано или поздно он обнаружит пропавшего. И вот уж тогда этот пропавший от него наслушается…
На деревенской площади все еще слышна была ожесточенная ругань по поводу того, кем же является их нежданный помощник, а между изб, в кустах, на дороге – везде мелькали фонари. Видимо, обломовцы решили всерьез заняться поисками летуна, и Штольцу совсем, честно говоря, не хотелось, чтобы они его нашли. Так, ладно, надо надеяться, что и не найдут, а ему пока надо решить, пойти сначала направо или налево…
Он едва не подскочил от треска ветки совсем рядом с собой, резко повернулся, поднимая фонарь повыше и спохватываясь, что надо было тогда уж ружье с собой прихватить… А в следующую секунду застыл как вкопанный, даже не моргая и лишь пытаясь осознать, что он действительно собственными глазами и наяву видит то, что видит.
– Андрюша… – очень жалобно, дрожащим голосом человека, который вот-вот ударится в истерику, прошептал Обломов. – Помоги, Андрюша…
Продолжение в комментариях.
Название: Человек-клоп
Автор: я набивала буковки на экране. А вот курили эту идею замечательные и талантливые neeta, Genossin, Darya_G, El-lza

Бета: neeta
Размер: макси, 16 715 слов
Персонажи: Обломов, Штольц, Базаров, Чичиков и прочие старые знакомые всех российских школьников. Есть аллюзии на людей-икс и человеков-пауков
Категория: джен с очень возможным преслэшем (от себя - да куда ж они теперь друг от друга денутся!

Жанр: стеб, юмор, экшн, кроссовер
Рейтинг: низкий( Не до секса, Отечество надо спасать!
Краткое содержание: Один раз Илью Ильича Обломова укусил клоп... Один раз Евгений Васильевич Базаров умер от заражения крови… Они оба не раз об этом пожалели.
Предупреждения: текст не привязан к каким-то конкретным историческим реалиям. Присутствует разрушение одного известного культового сооружения (лет этак на пятьдесят-шестьдесят раньше, чем в реальности)
И ссылка на иллюстрации. Первые две - olgamoncher, третья - Darya_G
fk-2o13.diary.ru/p191814659.htm
читать дальшеНачалось все это с досадного, но мелкого, житейского и совсем вроде бы не стоящего упоминания происшествия. В один замечательный летний день 18__ года, когда Илья Ильич Обломов в своей петербургской квартире на Гороховой по обыкновению лежал на диване, наслаждаясь тишиной и покоем, и пытался делать вид, что читает роман из старой жизни, держа книгу вверх ногами, его ужалил клоп.
Ужалил он Илью Ильича в довольно деликатное место, о котором в приличном обществе не упоминают, ужалил весьма чувствительно – и тут же подло укрылся под диваном. Или в прорехе в диванной обивке. Или даже глубоко внутри дивана, где-то среди его пружин. В общем, где-то это подлое насекомое да укрылось и тем избежало справедливой кары пострадавшего от его хоботка – хотя, вполне возможно, кары бы и так не последовало. Всем ведь известно, что клоп создание крайне вонючее, если его раздавить, поэтому вряд ли Илья Ильич, как человек деликатный и нежный, решился бы осквернить свое обоняние.
От укуса Обломов соскочил с дивана с несвойственной ему стремительностью, покрутился на месте, потирая пострадавшую правую ягодиц – Захара в квартире не было, стесняться некого, можно и позволить себе разные сомнительные действия. Потряс слегка покрывало в поисках обидчика, но полностью его стаскивать не стал, потому что потом пришлось бы обратно возвращать, а ему было лень. Не нашел никого, снова место укуса потер, покачал головой, покряхтел, обратно на диван завалился, подумал, что надо бы Захара, как придет, послать за водичкой какой от клопов – или чем их там изводят – и заснул. Заснул, даже не подозревая, что клоп этот был совсем не простой, и очень скоро ему придется в этом убедиться.
Уже на следующий день, когда собственно укус и зудеть-то перестал, овладело им какое-то беспокойство, волнение. Вроде все по-прежнему, спокойно, и ничего особенного не происходит, а внутри что-то неладно, на диване – это его-то старом, верном, родном диване – лежать неудобно стало: как ни повернешься, а все неловко. И все время под ложечкой сосет, тянет куда-то бежать, непонятно зачем и к кому. К нему в тот день Волков и Судьбинский один за другим зашли, так он во время их визитов извелся весь и изъерзался, до того ему было невмоготу их слушать, сил нет, хоть из окошка выпрыгивай. Они ему, само собой, и раньше были в тягость, но не настолько же! И вот, отделавшись от всех гостей и промаявшись весь вечер, к ночи Обломов решил уехать на природу, в свою родную Обломовку.
Это было для человека, который мог целый день с дивана не вставать, невероятно, так что сами можете видеть, до чего его эта нервозность довела. Он рассудил: если уж вдруг меня так куда-то потянуло, попробую обойтись малой кровью и уеду в милое сердцу поместье, где мне каждый камень и каждая тропка знакомы (не то чтобы он собирался по этим тропкам бродить, но знакомы они ему все-таки были). Подышу свежим воздухом, голову, которая что-то целый день горит, проветрю, а заодно и поразмыслю, как следует на свете жить.
Далеко не всегда у Обломова «сказано» означало «сделано», но на сей раз собрался он, хоть и с помощью Захара, но быстро, за полдня, и даже за время сборов ни разу на диван не прилег – так сильно мандраж этот в нем уже разгулялся. Штольц, который как раз его решил навестить, так и встал столбом, глаза протирая, – никак не ожидал он от своего друга такой прыти. Потряс головой, убедился, что ему не мерещится, и пошел щупать Обломову лоб, потому что, с его точки зрения, его нынешняя бодрая деятельность могла иметь лишь одно объяснение.
– Да ты скажи, Илюша, на каком сквозняке ты сидел? Наверное, окно открылось, а ты замерзал, но встать и закрыть его было лень? Ну, вот посмотри теперь на себя – у тебя же на щеках румянец и лоб горячий. Подожди, присядь, я сейчас доктора вызову. А лучше приляг – вот начал прыгать, когда это как раз нельзя.
– Не хочу, Андрей, не буду, – потряс головой Илья Ильич. – Я лучше в Обломовку поеду. Вот Захар меня соберет – и мы на вокзал. Чувствую, надо мне туда, в деревню. Не буду ложиться – некогда.
– Да в какую деревню, душа моя, ты же простужен весь! – у Штольца, надо сказать, глаза чуть на лоб не полезли, еще когда его приятель заявил, что на диван прилечь не хочет. А уж когда услышал, что тот в поместье собрался, окончательно понял, что с ним что-то совсем неладное. – Куда тебе на поезд и в дорогу сейчас, прошу тебя, давай сначала доктор тебя посмотрит, вылечишься ты – и уж тогда поезжай, если по-прежнему будешь хотеть в деревню.
На это Обломова передернуло, и его лицо внезапно стало несчастным и испуганным.
– Андрей, не мучай ты меня, прошу! – чуть не взвыл он со слезами в голосе. – Не надо мне доктора никакого, я просто уехать из Петербурга хочу. Не уговаривай даже – уеду, и все тут, мне будто говорит кто, что надо мне в деревню. Сегодня и уеду, а если уж заболею, там болеть стану.
– Ну, хорошо, хорошо, не волнуйся только, не стоит оно того, – пошел на попятную изумленный Штольц. – Будь по-твоему, раз уж хочешь в поместье – поедешь в поместье, но я тогда с тобой еду, и тут уж не спорь, сделай милость. Вижу, что-то с тобой странное происходит, и не стоит тебя одного оставлять…
Ни за что на свете Обломов не объяснил бы даже самому себе, зачем ему надо в деревню, одно лишь понимал: его будто гонит кто из Петербурга, так, что ни за каким диваном не скрыться и не отсидеться. И, надо честно сказать: правильно он сделал, что голоса этого послушался. Ведь если бы все началось в столице, его бы разом столько народу увидело, что, хоть куда прячься, а инкогнито все равно нипочем не сохранить: Петербург, чай, не деревня!
А в это самое время, за много верст от спорящих друзей, на одной из совсем свежих могил на старом сельском кладбище сначала едва заметно, но затем все сильнее вдруг зашатался деревянный крест…
…
В поезде Илье Ильичу определенно стало легче, беспокойство улеглось слегка, будто ходьба и прочая активная деятельность тревогу разогнали. Сидел он в купе, на мелькающие мимо луга, поля и леса смотрел и чувствовал, как на душе теплеет от красоты такой, улыбаться уже начал Штольцу, чтобы тот за него так сильно не волновался, как вдруг бросил взгляд в окно, оцепенел и чуть чаем не подавился.
– Андрей, – прошептал он едва слышно, и его глаза, казалось, вот-вот на лоб вылезут, –Андрей, ты их видишь? За окном, вдоль насыпи. Посмотри, прошу тебя – ты их тоже видишь?
– Вижу кого? – нахмурился Штольц, приподнимаясь, чтобы выглянуть в окно. – Никого я там не вижу, ни души вокруг – одно голое поле. Да что это с тобой, Илья? Опять жар? Совсем ты мне не нравишься…
– Ничего, – вытолкнул из себя жалкую улыбку Обломов, - так, показалось. И не волнуйся, прошу тебя, нет у меня никакого жара. Это я так, видно, сам не заметил, как задремал, вот спросонья и померещилось странное… Вот увидишь: я в своей родной Обломовке быстро оживу!
Штольц едва заметно покачал головой, потому что он уже бросил и надеяться, что друг его хоть от чего-то оживет. Обломов же украдкой дух перевел, в окно покосился и губу прикусил: как же, показалось ему! Вон стоят, как и стояли, вдоль всей железной дороги, порой даже в два ряда, все в пыли и в грязи, страшные, оборванные, изнуренные деревенские мужики, стоят и угрюмо на поезд смотрят. Кто с лопатой, кто с киркой, кто с бревном каким, а лица у всех застывшие, будто каменные, и взгляд такой пустой, будто совсем сонный… или мертвый. Мертвый?! Ох, Господи, так это мертвецы, что ли?! И вот тогда почему Андрей их не видит… так, а он-то сам почему видит? Что же с ним такое неладное творится второй день?!
Долго Обломов моргал, тайком за руку себя щипал все сильнее и сильнее в надежде, что кошмарное наваждение рассеется, но минут двадцать еще, не меньше, поезд так и мчался вдоль рядов этих ужасных мертвецов – кто весь в язвах, кто заходится в кашле, кто исхудал так, что на ветру былинкой шатается. И, судя по совершенному отсутствию криков, плача или паники в других купе, никто, кроме него, горемычного, их в упор не видел. И что все это значить могло, и что с этим делать, он ума не мог приложить.
…
На станции Штольц его заботливо довел до экипажа, усадил в него и поспешил проследить, чтобы багаж их благополучно выгрузили. Обломову уже совершенно не хотелось куда-то спешить и бежать, настолько видение мертвецов его из колеи выбило, да и утомление вернулось. Он уже теперь сам своей недавней прыти удивлялся и просто по сторонам смотрел, всей душой с тоской желая оказаться поскорее в поместье, где наверняка не один диван найдется взамен покинутого в петербургской квартире, а то устал он… ох, как устал…
И тут по левую руку от экипажа как-то внезапно и почти беззвучно остановилась небольшая рессорная бричка, довольно красивая, крепкая и, как ни странно, совершенно чистая – ну ни пылинки, будто не по русским дорогам ездит, запряженная тройкой лощеных коней: один чубарый, другой гнедой, а третий каурый. Встала, как вкопанная, бок о бок, и из окна выглянул незнакомый господин средних лет, совершенно непримечательной и незапоминающейся, но вроде бы довольно солидной внешности, и посмотрел он на Обломова… Да нет, не посмотрел, а прямо на него уставился, глаз не отводя, и выглядело это совсем против его облика: не солидно, а очень невежливо, неделикатно и грубо, словно этот путешественник был неким рогатым животным, а Илья Ильич – некими воротами.
Обломов заерзал на сиденье, чувствуя себя очень неловко и неуютно и надеясь, что Штольц скоро вернется, и они смогут в поместье уехать, подальше от досужих нахалов, а потом попробовал на незнакомца сам в ответ примерно так же уставиться, хотя, конечно, с его нежной натурой это было задачей неосуществимой.
– О, милостивый государь, прошу прощения! – внезапно спохватился праздно любопытствующий. – Поверьте, я вас не хотел ни смутить, ни обидеть, просто не сдержался и захотел посмотреть, что у нас на нынешний момент такое вырисовывается… А вырисовывается, прямо скажем, уж простите, нечто не соответствующее ситуации. Черт, не могли кого другого ужалить, да хотя бы приятеля вашего, вон того, кто с багажом? Сдается мне, в этом сезоне добру, простите за каламбур, несдобровать...
– Простите, сударь, кто вы такой и что имеете в виду… – начал Обломов, очень стараясь звучать уверенно и ни в коем случае не показать, в каком смятении находится.
В этот момент правый пристяжной, который чубарый, тряхнул гривой, заржал, откинув голову, и Илья Ильич, подавляя желание хорошенько протереть глаза, завороженно уставился на маленькие алые язычки пламени, вырывающиеся у него из ноздрей и рта.
– Нет времени объяснять, да и вы сейчас все равно не поверите. Я вам пока только одно скажу: когда дойдет до дела, возьмите себе в помощь приятеля вашего, он явно покрепче будет, а лучше сразу нескольких. Мне-то, в принципе, все равно, но вы хотя бы шансы уравняете… Еще встретимся, сударь.
В этот момент, как по заказу, паровоз издал оглушительный свист, от которого Обломов чуть с сиденья не свалился, невольно оглянулся на поезд – совсем на мгновение – а, как снова обернулся на странного человека, его будто корова языком слизнула, вместе с бричкой, кучером и тремя огнедышащими конями.
Поскольку Штольц уже спешил к экипажу, Илья Ильич не мог толком даже перекреститься и взмолиться, чтобы Господь над ним смилостивился и избавил от таких ужасных наваждений. Не стоит, решил он, Андрея волновать, лучше для начала до дома добраться, где, как известно, и стены помогают, и там закрыть окна и двери, никого не принимать и вести жизнь тихую. Авось и полегчает.
Крестьяне рады были приезду барина или, по крайней мере, хорошо делали вид, что рады, управляющий, само собой, рад нисколько не был, особенно тому, что с барином и въедливый Штольц приехал, но его мнения никто не спрашивал. Обломов, как мог, убедил приятеля, что болеть раздумал и никакой врач ему не нужен, присмотрел аж два уютных дивана, на которых можно было досуг коротать, предаваясь мечтам о тихой и спокойной деревенской жизни, и пораньше спать отправился – очень уж устал от дороги и душевных терзаний.
Сквозь сон он неожиданно почувствовал далекий, но от того не менее отчаянный призыв о помощи, сквозь сон же ощутил непреодолимое стремление ринуться со всех ног на помощь, по-прежнему не просыпаясь, сел в постели и уже готов был встать с нее прямо с закрытыми глазами… но тут исчез зов, как не бывало. И словно выключили Илью Ильича, и он плавно опустился обратно на подушки, расслабился и погрузился в крепкий здоровый сон до полудня следующего дня. Вовремя деревенский конюх Васька, спьяну свалившийся в канаву вверх тормашками, сообразил, что это он сам упал, а не черти на него напали, и прекратил «Караул!» вопить, нечего сказать.
….
А дня за четыре до этого весьма далеко от Обломовки с людьми, совершенно незнакомыми ни с Ильей Ильичом, ни с Андреем Ивановичем, происходили события, которые имели очень важное значение для последующей катастрофы. Основообразующее значение, так сказать.
… В полутемной комнате уже несколько часов как впал в полное беспамятство и лежал, словно утопая в подушках, молодой человек, чьи светлые волосы потемнели от пота, а на щеках горел огнем лихорадочный румянец. Все нужное было, кажется, уже сказано и сделано, все земные дела завершены (поневоле, не то, чтобы он ждал, что вынужден будет бросить их так внезапно), и скоро к нему, бесчувственному, должен быть прийти священник, и родители его все еще отчаянно цеплялись за последние крохи надежды, и практически отступились уже доктора, смирившись с неизбежным… Тихо было во всем доме, придавленном неотвратимой скорой смертью, как могильной плитой, и в комнате слышалось лишь неровное дыхание умирающего…
Внезапно чья-то невидимая рука резко встряхнула молодого человека так, что он простонал что-то, сглотнул пересохшим горлом и с чудовищным усилием разлепил веки, уставившись в потолок и темноту под ним… темноту, которая на глазах сгущалась и становилась еще темнее, и из нее вырисовывалось нечто живое…
– Хорошо отдыхаем, юноша? – проквакал тонкий и чрезвычайно ехидный голос. – Видимо, после праведных трудов, утомившись мой народ уничтожать? Изверг! Живодер! Садист!
На последнем слове этот голос поднялся уже до совсем противоестественных, нечеловеческих высот, и умирающий невольно поморщился.
– Ни-ги-лист… – едва слышно прошелестел он, пытаясь вглядеться в темноту перед собой. Словно угадав его желание, говорившая придвинулась поближе, так, чтобы он мог во всей красе рассмотреть зависшую в воздухе огромную, с хорошую болонку размером, зеленую пупырчатую лягушку, на голове которой чудом держалась сдвинутая на бок золотая корона. Ее выпученные черные глаза с нескрываемым злобным торжеством так и впились в больного, явно наслаждаясь его плачевным состоянием, но, если она надеялась испугать его, то сильно просчиталась. Учитывая, что уже несколько дней для него сон и явь все больше перепутывались, вполне понятно, что и парящую над собой амфибию он воспринял как еще одно бредовое видение, пугаться которого на пороге смерти нет никакого смысла.
– Что, прошу прощения?
– Ни-ги-лист… Я нигилист, не са… не садист… – с трудом произнесли потрескавшиеся от жара губы.
Это уточнение явно чрезвычайно разозлило лягушку, потому что она почти по-лошадиному всхрапнула и раздулась самым пугающим образом.
– Не садист? Значит, моих братьев и сестер ты ловил и разрезал заживо без всякого удовольствия, исключительно ради науки?.. Тьфу, подожди, опять одну пропустила… – лягушка, заведя лапу назад, пошарила у себя за спиной и с усилием, раздраженно воскликнув, выдернула из лопатки стрелу, переломила ее и с отвращением бросила на пол. – Еще и эти полоумные, совсем достали, век просвещения на дворе, а они все в сказки верят… Так-так… Однако же, а это замечательная, оригинальная и по-своему изящная мысль! Слушай меня, жалкий, злобный и отчаявшийся человечишка! – Она опустилась еще ниже и теперь нависала над самым лицом больного. – За всех лягушек, которых ты принес в жертву вашей медицине, замучив препарированием, ты поплатишься перед нашим племенем. Не видать тебе ни покоя в смерти, ни покоя в земной жизни, ни друзей, ни женщины, и последнего, что у тебя еще осталось, – родительской любви – тоже лишишься! Проклинаю тебя!
Хриплое дыхание молодого человека участилось, голова беспокойно мотнулась по подушке, и рот лягушки, и без того огромный, еще больше расплылся в злорадной улыбке. Впрочем, возможно, несчастный уже не понимал ни слова и реагировал исключительно на писклявый, режущий слух голос.
– Сказать тебе, почему у принцев со мной ничего путного не выходит? Да потому, что от их поцелуев превращаюсь совсем не я! Даже не знаю, почему: то ли принцы не те пошли, то ли я слишком лягушка, но сейчас это очень даже кстати…
С этими словами она качнулась вперед и прижалась к губам уже снова почти потерявшего сознание больного, и в его рот перетекла светящаяся жидкость желтого цвета, от которой несчастный дернулся, что-то простонал и громко, надсадно закашлялся. Услышав кашель, в комнату практически вбежал отец умирающего, но лягушка уже бесследно растаяла в воздухе.
На следующий день, едва ли не сразу после того, как над ним совершили необходимые религиозные обряды, Евгений Васильевич Базаров умер от заражения крови и был погребен на сельском кладбище безутешными, почерневшими от горя родителями. А на следующий день после похорон пришлось ему на своей шкуре испытать истинное значение выражения, которое в далеком будущем будет неоднократно повторено в тогда еще не появившемся синематографе, повторено столько раз, что станет раздражающей банальностью, и выражение сие гласит: «Смерть – это только начало».
Это самое начало началось для Базарова сначала едва заметно, а потом все сильнее расшатывающимся крестом. Затем могильный холм начал вздыбливаться, приподнимаясь, показалась плита, которую кто-то явно изо всех сил выталкивал снизу, сдвигая вбок, а из-под плиты – перепачканные, судорожно разрывающие землю пальцы... Спустя минут сорок наружу, мучительно извиваясь и хрипя, выползло совершенно измученное, ничего вокруг не видящее, не слышащее и не понимающее существо, которое долго лежало рядом с разоренной могилой, временами содрогаясь всем телом, а затем куда-то поползло, как червяк, сперва медленно, затем все ускоряясь… А потом, когда оно уже скрылось из глаз, откуда-то в пустоте раздалось лошадиное ржание, щелканье кнута и треньканье колокольчика, и из ночного воздуха бесшумно соткалась запряженная тройкой бричка. Ее дверца приоткрылась, недовольный голос произнес: «Ну как можно так работать, завтра же паника на всю губернию поднимется, говорят же – незаметно!», и могильная плита с этими словами начала становиться на место, а земля – засыпаться обратно в яму, разглаживаться и утрамбовываться, так, что через пятнадцать минут, не больше, никто бы и не подумал, что в этой могиле больше нет покойника.
– Так-то гораздо лучше! Трогай, Селифан! – пронаблюдав, чтобы крест встал ровно на прежнее место, бросил человек, который далеко не по своей воле принял на себя роль наблюдателя происходящих событий. Щелкнул кнут, заржали, выдыхая огонь, кони, и бричка, заложив крутой вираж, растворилась в чернильном, почти беззвездном небе.
…
Столь чудесно воскрешенное существо же ползло, не разбирая дороги и почти ничего не понимая, пока не добралось до леса, где оно упало в густых кустах и долго лежало в оцепенении, тяжело дыша, пока силы не начали возвращаться к нему. Когда оно ощутило, что может встать, то медленно поднялось, цепляясь за ветки, перевело дух и, шатаясь во все стороны, запинаясь ногами и даже временами падая, побрело в глубь леса. Оно искало воду, инстинктивно понимая, что без нее долго не продержится, и, найдя в конце концов небольшое озерцо, рухнуло рядом с ним на колени, а потом сползло в него едва не наполовину и принялось жадно глотать ледяную воду. Спустя десять минут, когда у него от холода уже свело зубы, существо приподняло голову и огляделось вокруг, растерянно хлопая глазами, потом поднесло ко лбу руку, чтобы потереть его и собраться с мыслями… и застыло, пораженно глядя на зеленую пупырчатую кожу, на перепонки между вытянувшимися тонкими пальцами…
Евгений Васильевич Базаров (или, может, лучше сказать – тот, кто раньше носил это имя) мучительно пытался понять, что с ним произошло, но у него ничего не выходило. Он до сих пор был так слаб, что едва держался на ногах, в его голове крутились разрозненные мысли, обрывки воспоминаний, лица, слова, и все это нагромождалось друг на друга без всякого порядка, словно непреодолимый бурелом, а при попытке хоть немного сосредоточиться и разгрести его голову пронзала острая боль. Судя по кое-как вырисовывающейся картине совсем недавних событий, он, видимо, умер, был похоронен, а теперь воскрес – иного объяснения вроде как не находилось, однако его материалистическое мировоззрение начисто отвергало эту идею на корню, но не могло предложить никакого альтернативного варианта. Возможно, решил было Базаров, из-за сепсиса он впал в некое подобие летаргического сна и был по ошибке погребен заживо (он бы мог тут вспомнить американского поэта По, если бы в свое время снизошел до прочтения этого безыдейного декадента), только вот… Только что с ним такое?!
Вглядевшись в поверхность озера, он испустил хриплый вопль ужаса и выскочил на берег, правда, перед этим пару раз сорвавшись обратно в воду. Там он свернулся клубком на земле, периодически испуская глухие стоны, полные отчаяния, что, впрочем, и неудивительно для того, кто узрел вместо своего привычного, родного лица жуткую зеленую морду создания, являющего собой нечто человекообразное и в то же время, например, выпученными янтарными глазами, ртом до ушей – нечто лягушачье. Зеленой, мокрой и скользкой стала кожа на всем его теле, а между пальцами, как уже и было сказано, образовались самые настоящие перепонки. В общем, эмоции недавнего покойника вполне можно понять, и, наверное, остается только восхититься его мужеством, когда он не бросился со всех ног куда глаза глядят, не впал в истерику и не сошел с ума, а, полежав на боку минут пять, приподнялся и, опираясь на локти, снова осторожно заглянул в озеро. На этот раз рассматривал себя он долго и тщательно, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, а потом перекатился на спину, уставился в почти беззвездное небо чернильного цвета и рассмеялся горьким, саркастичным, вызывающим смехом, который длился и длился, пока не перешел в безумный, захлебывающий и как-то всквакивающий хохот с прорывающимися временами отдельными бессвязными словами.
– Жаба… Лягушка… Наука… Ха-ха… Ах, какая шутка… какая шутка славная…
…
Следующий после приезда в Обломовку день выдался на редкость теплым и солнечным, так, что Илья Ильич даже сам вызвался вместе со Штольцем обойти поместье, посмотреть, как дела идут. Все-таки хозяин он тут или нет? И так понятно, что Андрей на правах друга детства будет все осматривать и во все вникать, а потом много советов по усовершенствованию давать, и пусть, он для этого больше приспособлен. А он с ним так, сегодня для виду обойдет, послушает, покивает… Обломов сам давно уже смирился, что непостоянен он – ни одного дела, хотя бы мало-мальски длительного, до конца довести не может. Хорошо хотя бы, что у него такой друг есть, как Андрей, кому не лень во все это вникать, и кто его, лентяя, постоянно тормошит, а то он, возможно, днями бы с дивана не поднимался – уж он-то себя знает.
После приятной прогулки – приятной в основном потому, что он про хозяйственные дела, в отличие от Штольца, забыл почти сразу, как в дом вошел, – прилег он на диван, глаза прикрыл, в солнечных лучах расслабился и погрузился в приятные мечтания о том, как прекрасно было бы сюда навсегда переселиться, жить уютной, безмятежной жизнью на лоне природы, и чтобы с ним друг его Андрей жил (нет, не потому, конечно же, что кто-то должен и о прозе жизни заботиться, а просто потому, что это же счастье, когда самый родной человек всегда с тобой)… ну и Ольга, конечно же, тоже, ведь они с Андреем женаты… Ах, так это было бы славно, если бы и его до сих пор любимая женщина рядом была, ведь он ее нисколько не перестал любить после того, как она замуж за Андрея вышла. И обиды у него ни на кого нет, ведь все правильно получилось, так, как надо: никогда она с ним, тюфяком, счастлива бы не была… Тут разморило Илью Ильича окончательно, он вытянулся на диване во весь рост, прикрыл глаза и, продолжая грезить о своей счастливой жизни с четой Штольцев, задремал…
И начали в этот день в Обломовке происходить самые невероятные и непонятные события, о которых люди потом судачили годами, крестясь и плюясь через левое плечо.
Для начала, в этот день одна баба деревенская в неурочный час рожать начала, и рожала тяжело и долго, и кричала, как водится, разное, ну и вроде бы «помогите, спасите» тоже. Уж повитуха с ней изрядно намучилась, но вот как только роженица это прокричала, так едва не сразу же дела на лад у нее пошли, и дите показалось наконец-то. Так вот и закончилось все хорошо, и, когда пуповину новорожденного перевязывали, никто и не обратил внимания, что за окном бани, где роды случились, мелькнуло что-то странное, большое, бурое и вроде бы с крыльями, потому что оно вверх взмыло свечкой и след его простыл.
Дальше в Обломовке пошли странные какие-то события, да одно за другим, да в течение всего одного дня. Для начала, у Прохора Семеныча, отставного брандмейстера, шлем украли. Да как еще украли: он же его почистить решил, только выставил на стол, за тряпкой пошел, и минуты не прошло, как вернулся, а шлем-то уже и тю-тю. И ни шага слышно не было, ни травинки вокруг не колыхнулось. Ну что за притча, спрашивается? Будто в воздухе растаял!
Прохор Семеныч, надо сказать, весьма крутого нрава был старик, а тут ему, судите сами, оскорбление нанесли такое, что век не забывается: шлем-то ему дорог был, как память о долгой и честной службе, поэтому на ноги он мало не всю деревню поднял. Ругался так, что хоть святых выноси, клюкой потрясал, грозил, что ноги вору переломает и шею свернет, да что толку? По всей Обломовке бегал, да не один, а с помощниками из доброхотов, кому лишь бы не работать, а шлема нет как нет. Одно слово – домовой к рукам прибрал, не иначе.
Пока в самой Обломовке искали пропавший шлем, на поляне лесной рядом с деревней волк чуть пастушка одного, Митьку, не загрыз. Собственно, сначала-то серый в овечку вцепился, из того стада, за которым Митька присматривал, а парень, не будь дурак, его кнутом вытянул. Волку это не понравилось, бросил он овцу, оскалился и уже собрался на парня прыгать, и задрал бы он его как пить дать – рядом ни старших никого не было, ни даже пастушьей собаки. И тут пронеслось в воздухе что-то большое, прямо в хищника врезалось, подхватило и в лес утащило, пастушок только их и видел.
Что это такое было, Митька сказать не смог. Во-первых, он не рассмотрел – так быстро оно мимо него промчалось. Во-вторых, он еще когда волка увидел, перепугался до полусмерти, и кнутом его бил, обмирая от ужаса. А уж когда эта странная штуковина пролетела и волка уволокла… нет, где уж ему было присматриваться, тут как бы ноги вовремя унести. Он их и унес: примчался в Обломовку, за маму спрятался и заревел, как маленький.
Дальше все еще сильней завертелось. Тот же самый конюх Васька проходил мимо вчерашней же канавы, и опять пьяный (да, собственно, он и не трезвел – а зачем, если потом снова напьешься?), а в пьяном виде он в эту канаву падал неизменно и неотвратимо. Вот и сейчас покачнулся, рухнул вниз – и опять вверх тормашками, так, что ноги наружу торчат, и опять заголосил, чтобы спасли его… и вдруг почувствовал, как кто-то его за ногу ухватил и поднимает в воздух…
А через полтора часа у одной проезжающей кареты, где богатая барыня ехала к сестре погостить, лошади понесли, и помчалась эту карета по ухабам, куда глаза глядят, и могло бы все это закончиться самым плачевным образом, если бы вдруг прямо перед взбесившимся коренником не приземлился некто и не перехватил узду, чуть не под копыта ему бросившись…
А еще через два часа в пруд свалился трехлетний мальчик, и этот некто в пруд коршуном спикировал и малыша из воды выхватил даже прежде, чем тот испугаться успел…
И это более-менее значительные происшествия, а ведь еще некто помог одной девке воду из колодца донести (в том смысле, что девка, увидев его, завизжала как резаная, коромысло бросила – и бежать, а некто коромысло у самой земли так ловко перехватил, что почти воду не расплескал, и полетел с ним дуру эту догонять), а еще старую Ивановну через дорогу перевел, и пса дворового, который за кошкой погнался, пуганул… То и дело, в общем, некто в Обломовке появлялся, так что к вечеру ее жителям было о чем поговорить.
…
Штольц все эти невероятные события пропустил, так как объезжал и осматривал все хозяйство Обломова, спорил с управляющим, настаивая на внедрении новомодной прогрессивной сеялки, пытался, хоть и без особого успеха, воздействовать на совесть мужиков, планировал (пока только вчерне и в уме) некоторые будущие усовершенствования, прикидывал, что выгоднее и менее терпит отлагательств: починка мостика через речку или починка овина… в общем, почти весь его день прошел в разъездах, а отвлекаться от дел на что-то постороннее он терпеть не мог – вся его немецкая половина против этого решительно восставала. Так что он вроде как видел краем глаза, что что-то народ в деревне засуетился и забегал, но раз не пожар, не наводнение и не эпидемия, то уделять этому внимание не считал нужным. В конце концов, ему столько, как он понял, предстояло тут сделать… вернее, как он себе напомнил, хозяин тут Илья, поэтому надо его по возможности привлечь к делам, раз уж он вдруг решил переселиться в деревню.
Обломова Штольц любил искренне и всей душой – с детства и до сих пор не было у него друга ближе и роднее, именно поэтому, ради блага друга же, он не собирался оставлять его в покое. Такой замечательный, добрый, благородный и нежный человек, и такой слабый и ленивый! Закиснет ведь на своем диване, если его не теребить, не вытаскивать куда-то, не заставлять что-то делать, мхом порастет и сам этого не заметит! Так что очень кстати, что Илья перебрался в поместье, пусть это и было совершенно внезапно, как гром с ясного неба. Штольц мог быть очень даже упрямым при необходимости, а Обломову труднее будет отмахиваться от практически-хозяйственных вопросов теперь, когда он стал куда ближе к собственно хозяйству. Когда же на него найдет приступ активности – ну вот как в Петербурге перед отъездом – в нем куда легче окажется этот самый приступ поддерживать. Да и воздух тут поистине волшебный – мертвого поднимет… Вот и замечательно, подытожил Штольц, значит, поживу пока тут, помогу другу навести в своем поместье порядок, а Ольга… Да, Ольга в Петербурге осталась, и нехорошо это, наверное, жену покидать так скоро после свадьбы, но он же ей все объяснил, и она сразу же его поддержала: конечно, мол, раз Илья почти в горячке, то как можно его одного отпускать, надо за ним присмотреть, позаботиться… А кстати, можно будет, наверное, на следующей неделе ей написать и сюда позвать. Пусть приедет, ведь Илья ей рад будет, а он нисколько не ревнует – глупо это. А лето, судя по всему, выдастся замечательное, и хорошо бы его тут провести: на природе, плодотворно трудясь, рядом с самыми дорогими ему людьми…
И тут Андрей Иванович, наконец, обратил внимание, что вечер долгого и насыщенного дня перестал быть расслабленным, тихим и томным, потому что он, замечтавшись, сам не заметил, как въехал на площадь Обломовки, а площадь эта в данный момент напоминала растревоженный муравейник. Там, кажется, все жители от мала до велика собрались, кто плакал, кто спорил до крику, кто смеялся и зубоскалил, кто вилы и ружья держал, кто – образа, а кто – почему-то хлеб-соль. Среди толпы особенно громко шумели, руками размахивали и чуть не подпрыгивали конюх Васька, отставной брандмейстер города N Прохор Семеныч и старенький священник. С первого взгляда ясно было, что спор у них идет не на жизнь, а на смерть.
– Богохульник! Безбожник! – старческим дребезжащим тенорком надрывался батюшка, потрясая маленькими кулачками перед лицом Васьки. – А я говорю – Люцифер это из преисподней вылез, летает теперь промеж нас, чтобы честных христиан с пути спасения сбить! А ты говоришь – ангел Господен?! Да как у тебя только язык не отсох такую ересь молоть! Нашел ангела! Где ты, нечестивец, видел ангела с тремя руками?!
– А вы где видели ангела с двумя руками? – ответствовал как всегда пьяный и потому особенно дерзкий Васька.
– Чтооо?! Что ты сказал, ирод?!
– Да он же спас меня…
– А меня он, соколик, под руку через дорогу перевел…
Тут Штольц уже не смог не полюбопытствовать, о чем идет такой горячий диспут, и буквально через полчаса уже знал даже лучше, чем сам бы хотел знать, о появившемся в деревне невиданном чуде-юде – вроде бы человеке, но с крыльями – и нет, не ангельскими в перьях, а какими-то твердыми и чуть блестящими, будто у жука, тремя руками и тремя ногами. Существо умело летать, причем чрезвычайно быстро, и было очень сильным, потому что с легкостью поднимало в воздух взрослого человека, без видимых усилий останавливало понесших лошадей и целого взрослого волка в лес смогло утащить. А еще никто не смог доподлинно разглядеть его лица, зато все запомнили, что на голову у него был нахлобучен блестящий шлем, и вроде как это был шлем Прохора Семеныча – отставной брандмейстер теперь рвал, метал и требовал поимки негодяя. Теперь обломовцы бурлили и гудели, как разбуженные пчелы, пытаясь найти ответы на много естественным образом появившихся вопросов, и одним из самых важных, конечно же, являлся следующий: это от Бога посланец или от Сатаны? Излишние конечности, отсутствие ореола божественного сияния и то, что странное создание ничего не говорило – в смысле, не передавало слово Божье, за грехи и жизнь неправедную никого не порицало, – склоняли общество к мнению, что происхождение пришелец, скорее всего, имеет совсем нехорошее, и лишь подогретый спиртным и потому отчаянно спорящий Васька и какая-то крошечная старушка спорили, утверждая, что, мол, он же их спас, так что зачем бы бесу это делать…
Послушал это Штольц не без интереса, надо признать, развел руками, потому что понятия не имел, откуда такие слухи и поверья берутся и как с ними бороться, и отправился в поместье. Кто-то, может, стал бы о народном просвещении говорить – а ты поди, просвети их! Тем более, что – он отлично это знал – многие из них на него смотрят с откровенным подозрением, как на нехристя, и неважно им, что он, как и они, крещен в православной вере, отец-то его все равно немец… Так что он, пока ему наперебой все события дня пересказывали, между тем отчетливо видел, как кое-кто на него косится подозрительно. Он и не подумал испугаться или обидеться – еще чего – скорее позабавлен был. Да уж, пока они, всерьез на него не подумав, с вилами не нападут, можно и забавляться, что уж там…
Как доложил ему Захар, Илья Ильич весь день то на диване в большой гостиной лежал, то куда-то выходил и, должно быть, в саду гулял, вечером поужинал, правда, плохо, а теперь спит, а жара у него вроде бы нет. Обломов и в самом деле спал на диване, как младенец, намертво вцепившись в подушку и страдальчески хмурясь во сне. Подумав, Штольц решил не будить его. Нет жара – и славно. А если он и в самом деле выходил в сад, да несколько раз, да без понукания со стороны, а по своей доброй воле, это и вовсе замечательно, даже лучше, чем можно было надеяться. Воздух деревенский, что ли, так влияет? Так, глядишь, и взбодрится Илья, и даже – чем черт не шутит – вкус к какой-нибудь деятельности приобретет…
…
После своего преображения Базаров претерпел не только физические изменения, но и, со всей очевидностью, внутренние. К примеру, словарный запас его остался таким же, как и в его первой жизни, но такое было впечатление, что кто-то сильно тряхнул его, и слова перемешались, и теперь заново надо их сопоставлять с соответствующими им зрительными образами. К именам тех, кого он знал в бытность свою человеком, это тоже относилось. Поэтому весь путь до Марьино он бормотал себе под нос, пытаясь навести в голове порядок и заново разложить все и всех, кого он знал, по полочкам. Он называл вслух имена и ждал, когда в его мозгу всплывет лицо того, кто этому имени соответствует, а потом еще – когда придут чувства или хотя бы воспоминания о тех чувствах, которые он к этому человеку питал. Без этого, он осознавал, ни за что не поймет, что у него за жизнь была и что теперь ему делать.
– Отец… Мать…
Перед его мысленным взором отчетливо встала чета добрых, честных стариков, и у него сердце заныло от осознания, что никто на свете его не любил так, как они. И пусть эта любовь его иногда стесняла, даже душила, а вот теперь лишился он ее навсегда, и пусто на душе, и не знаешь, куда деть себя. Одно ясно: к ним дорога теперь закрыта, как и ко всем остальным людям. Как ему в его нынешнем облике на глаза родителям показаться, да и зачем, совсем стариков добить? Пусть уж лучше сейчас отплачут по нему, отгорюют и начнут жить дальше. Хоть невесело, но все лучше будет, чем дни напролет смотреть на гигантскую жабу, водичкой ее, поди, поливать, мухами кормить и сознавать, что это сын родной и единственный в такую тварь превратился. Надолго ли их любви тогда хватит? Сдается почему-то, что не очень. Да и религии их это явно противоречит: не то, чтобы он Библию от корки до корки помнил, но вряд ли там что-то написано про то, что делать, если у тебя больше не нормальный сын, а лягушка.
Он восстановил в памяти до мельчайших подробностей прекрасное лицо Анны Одинцовой, долго мысленно вглядывался в него и понял наконец, что его чувства к этой женщине словно выгорели вместе с пораженной сепсисом кровью, и ему почему-то не хочется даже тайком взглянуть на нее напоследок – попрощались уже раз навсегда, и довольно, пусть себе живет спокойно. Братья Кирсановы… что за забавные ископаемые… чудные… давным-давно отжившие… безобидные… Безобидные? О нет! Нет!
Помнится, есть еще один Кирсанов, и они с ним были друзьями, насколько для него вообще возможно с кем-то дружить. Как же его… да, точно, Аркадий. Смешной такой птенец, глупый, на него смотрел, как на учителя самого важного предмета в жизни, хотел за ним следовать, чтоб традиции отринуть, шелуху всю эту смести, место расчистить для нового поколения... И почему только он его вовремя не прогнал, знал ведь, что все равно тот в итоге придет к тому, от чего убежать хотел. Какой из Аркадия нигилист, смех один, это ж, если подумать, с самого начала было понятно. Теперь вот под крылышко родительское вернулся, женится скоро, детишки пойдут, хозяйство, выезды, визиты, беседы приятные. Сплошное, куда ни глянь, семейное счастье, аж зубы сводит.
Счастье?.. Почему-то, стоило Базарову вдуматься в само понятие это слова, попытаться произнести его, попробовать, так сказать, на вкус, как он почувствовал, что в нем поднимается волна тяжелой, непроглядной и тоскливой ненависти пополам с омерзением. И почему-то именно при мысли о будущем счастье Аркадия, бывшего его друга и товарища, эта волна так его захлестывала, что дышать невозможно. Он в жабьей шкуре будет век коротать, а этот глупый мальчик – благоденствовать, с женой и детьми жизнью наслаждаться, ограниченной, тупой, мещанской жизнью?
Остальные-то – родители, Одинцова, старшие Кирсановы, Фенечка, Катенька, да даже Ситников, этот жалкий червяк и пустомеля – ладно, пусть себе живут, радуются и про него вспоминают пореже. А вот Аркадий... счастья ему? Еще чего!
…
Вечером в Обломовке беды продолжились: двое конокрадов из соседней деревни решили лошадей свести, и вдруг на них налетел некто, сгреб за шиворот, стукнул лбами друг о друга, а потом подхватил и к избе старосты поволок, где на крыльцо швырнул, об дверь с размаху долбанул и был таков. Конокрады немедленно начали орать как резаные, выскочил староста, его жена, дети, соседи… потом выстрел где-то за околицей раздался, и оттуда прибежал ночной сторож, вопя, что мимо него только что бес пролетел… и пошла суматоха по новой…
Этот шум – крики, ругань, плач – разбудил Штольца, и тот снова отправился выяснять, что случилось. Сведения, полученные от деревенских, разнились: кто утверждал, что по Обломовке летает Люцифер, кто – что Антихрист, а еще называли Вельзевула, Бафомета, Асмодея, Велиала… в общем, едва ли не всю иерархию демонов перебрали. Услышанное Штольцу, само собой, не понравилось, и совсем не потому, что он поверил, что сюда действительно какой-то бес повадился летать и народ пугать. Его куда больше смущало, что местные мужики с дубьем из домов повыскакивали и вид имели самый воинственный: он вполне мог себе представить, до чего может дойти перепуганная толпа, когда ей что-то плохое померещилось. Вот решат они, что кто-то один во всем виноват, и помогай тогда Господь этому бедняге. А многие из них еще и хотели пойти к барину, то есть к Обломову, и слезно просить за них заступиться… только непонятно, перед кем именно и каким образом.
Штольц употребил все свое красноречие, чтобы убедить крестьян отложить визит до утра. Предложил им вместо этого конокрадами заняться, которые, к слову, были перепуганы до икоты и вроде бы даже искренне раскаивались, что вообще взялись коней сводить. Заверил, что барин их в беде ни за что не оставит, и при этом старался не краснеть. А потом, когда они более-менее успокоились, заторопился в поместье, придумывая, что Илье сказать и какими словами его убеждать завтра народ принять и выслушать. Наверное, надо к совести будет взывать, об обязанностях барина напоминать, да понастойчивее…
Вот только Ильи в поместье не оказалось, и из комнаты в комнату бродил совершенно растерянный, ничего не понимающий Захар, который не видел и не слышал, как и когда барин из дома выскользнул, и ума не мог приложить, зачем ему это понадобилось. Тут уже Штольц перепугался не на шутку, потому что сочетание ошалевших от ужаса обломовцев и его друга, который ранее на здоровье жаловался и странно себя вел, а теперь вообще сбежал на ночь глядя неизвестно куда – это, прямо сказать, не очень удачное сочетание.
Он не знал, что думать, не знал, где искать Обломова, и никогда раньше не попадал в такую ситуацию, поэтому, недолго рассуждая, велел Захару дожидаться дома – а вдруг барин вернется – а сам взял фонарь и выбежал в ночь. Если скрупулезно и методично обыскать все окрестности, то, вполне возможно, рано или поздно он обнаружит пропавшего. И вот уж тогда этот пропавший от него наслушается…
На деревенской площади все еще слышна была ожесточенная ругань по поводу того, кем же является их нежданный помощник, а между изб, в кустах, на дороге – везде мелькали фонари. Видимо, обломовцы решили всерьез заняться поисками летуна, и Штольцу совсем, честно говоря, не хотелось, чтобы они его нашли. Так, ладно, надо надеяться, что и не найдут, а ему пока надо решить, пойти сначала направо или налево…
Он едва не подскочил от треска ветки совсем рядом с собой, резко повернулся, поднимая фонарь повыше и спохватываясь, что надо было тогда уж ружье с собой прихватить… А в следующую секунду застыл как вкопанный, даже не моргая и лишь пытаясь осознать, что он действительно собственными глазами и наяву видит то, что видит.
– Андрюша… – очень жалобно, дрожащим голосом человека, который вот-вот ударится в истерику, прошептал Обломов. – Помоги, Андрюша…
Продолжение в комментариях.
@темы: фики